Название книги «Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная её дочерью» в полной мере определяет её содержание. Мария Рива – единственный ребёнок великой актрисы, легенды и киноиконы, чей жизненный путь почти полностью совпадает с прославившим её ХХ веком. Написанная Марией биография Марлен – взгляд, естественно, очень личный. Она видела то, чего не видели другие, она знает то, что неведомо остальным.
С разрешения издательской группы «Азбука-Аттикус» мы публикуем небольшой (но совершенно потрясающий) фрагмент из этого увесистого тома (768 страниц!), в котором рассказывается о первом съёмочном дне фильма «Песнь песней» (1933). Дитрих только что исполнился 31 год, её дочери – восемь (кстати, полгода назад Мария Рива отметила 95-летие), и новой суперзвезде предстоит впервые работать в Голливуде без прославившего её Джозефа фон Штернберга – с режиссёром Рубеном Мамуляном.
«Время начала основных съемок мне всегда становилось известно заранее. Из единственного элегантного цветочного магазина в Беверли-Хиллз начинали прибывать длинные белые коробки, похожие на миниатюрные гробы, от имени режиссера и партнеров-звезд. На сей раз это были красные розы на длиннейших в мире стеблях от Мамуляна, который не знал ее пристрастий в цветах (пока что), и туберозы от Брайана, который знал, ибо учился быстро.
Ехать на студию Paramount из Санта-Моники дольше, чем из Беверли-Хиллз. Дитрих сидела в машине напряженная, как солдат перед атакой. Я укутывала ее пледом из черно-белой обезьяньей шерсти. По утрам в этом пустынном городе всегда было холодно. Как обычно, она молчала, и только раз приспустила окно перегородки, чтобы спросить Бриджеса, все ли термосы он захватил с собой. У нее была привычка брать на работу пять больших термосов, с супами, бульонами и кофе по-европейски. Когда мы проезжали через ворота Paramount, ощущение было такое, будто все происходит в первый раз. Нелли и Дот были уже там, ждали на тротуаре перед гримерной. Как обычно, мать вошла первой, включила свет и проследовала к своему гримерному столику в задней комнате. Мы шли за ней, каждая неся свою ношу, свою долю ответственности: Нелли — два венка кос, точно сочетающихся с волосами матери; Дот — специальный чемоданчик с гримом, в выдвижных, как концертина, футлярчиках; я — ее и свой гримерные халаты на вешалках, перекинутые через руку, и, наконец, Бриджес — большую кожаную сумку с термосами. Все это в полном молчании. Ничего необычного. Мы все были хорошо выдрессированы и знали свои обязанности. Мать сняла брюки и свитер, Дот повесила их в шкаф. Я подала матери гримерный халат, она туго затянула пришитый к нему пояс и закатала рукава. Дот опустилась на колени, расшнуровала мужские полусапожки, сменила их на бежевые туфли без задников. Я поставила зеленую жестяную коробку с Lucky Strike и золотую зажигалку Dunhill около большой стеклянной пепельницы, рядом с подносом, где лежали пуховки из пуха марабу. Дот налила в чашку мейсенского фарфора кофе, добавила сливок. Нелли начала укладывать волосы. Сперва пальцы взбивают волны, затем укладывают спирали на черепе идеальными кругами и закрепляют шпильками; их ей подает мать. Какой сноровки требовал этот процесс в те дни — ведь заколки-невидимки и бигуди еще не изобрели!
Сидя под феном, мать принялась разучивать текст. Я никогда раньше не видела, чтобы она этим занималась. С фон Штернбергом напечатанный сценарий служил скорее успокоительным средством для студийных боссов. Мать всегда выслушивала сюжет в его пересказе, затем обсуждала костюмы, а про диалоги никогда даже не расспрашивала. Она знала — когда придет время, режиссер скажет ей, что говорить, как говорить и с каким выражением глаз. Захватывающими дух достижениями на экране она обязана не только своей невероятной внутренней дисциплине, но и абсолютной вере в гениальность своего наставника.
Но в случае Рубена Мамуляна она решила, что гений тут не ночевал, поэтому не сочла возможным доверять ему, не прочитав сначала назначенной на тот день сцены. Я наблюдала за ней. У Дитрих был интересный метод запоминания. Она никогда не произносила текст вслух и не просила подсказок. Она просто перечитывала сцену снова и снова, совершенно беззвучно. Только убедившись, что текст выучен, она допускала подсказки, и то только в том случае, если это была длинная сцена. В коротких она вполне полагалась на свою память. Знать то, что ей полагалось знать, она считала своим долгом. Но кто еще занят в этой сцене, ее не интересовало. У них свой долг, у нее свой, а уж долг режиссера — смонтировать результаты в одно. В некоторых поздних фильмах ей пришлось приспосабливаться к более традиционным методам работы с партнерами; она уступала, но всегда с внутренним раздражением и нетерпением. Она считала, что кинофильм — это технический процесс; пусть машины и управляющие ими творческие мужи творят свое волшебство; актеры должны молчать и делать то, что им скажут. А хочешь «играть» — иди в театр.
Перед тем как гримировать рот — последняя сигарета. В те дни помада была такая густая, что сигареты тут же к ней прилипали. Волосы уже причесаны, положение волн выверено, косы подвязаны знаменитым уэстморским узлом — нечто типа полупетли с прямой шпилькой, которая едва не вонзается в кожу. Больно по-настоящему! Через несколько дней съемок кожа головы была вся изранена, но накладные волосы не сдвигались ни на дюйм, а это главное. Прибыли девочки из пошивочного цеха с запланированным на сегодня костюмом. Их всегда называли «девочками» вне зависимости от возраста. Девочки из парикмахерского и гримерного цехов никогда не имели дела с пошивочной. Каждый был мастер своего дела, и тщательно очерченные границы между департаментами строго соблюдались во всей киноиндустрии. И вот все готово. Дитрих выглядит идеально, не очаровательно, а просто идеально, и знает это. Она тихо стоит и ждет, пока мы соберем весь инвентарь, необходимый нам на площадке.
— Идем!
Свет выключен, дверь заперта. Большинство звезд оставляли двери своих гримерных нараспашку, разве что хотели уединения. Дитрих запирала свою дверь, даже когда уходила. Я села в машину первой. Кто-то обязательно должен был сесть в машину раньше Дитрих, так ей было легче не помять платье; это стало правилом даже «в жизни». В пятидесятые годы, когда ее мучили боли в ногах (она скрывала это от прессы), данное правило чрезвычайно помогало ей притворяться проворной, как прежде. Каждый, кто находился у нее в услужении, обязан был уметь выполнять эту процедуру — дать Дитрих войти в машину последней и выйти из нее первой. Нелли сидела впереди с Бриджесом. Дот пошла пешком — там было недалеко — и встретила нас у входа в звуковой павильон. Кажется, в то утро это был номер пять. Было ровно восемь тридцать, когда она распахнула перед Дитрих и ее окружением пухло обитую дверь.
По периметру огромной, залитой искусственным светом площадки всегда темно, и глазам нужно привыкнуть к этому после яркого солнца. Мы стали искать отведенное нам место. В нынешние времена у звезд есть свои дворцы на колесах, мощные «виннебаго». В тридцатые же годы им приходилось довольствоваться деревянными комнатками на маленьких колесиках вроде цыганских кибиток, стоявшими прямо на площадке. Мы обнаружили гримерный столик, уже подключенный и освещенный, и всемирно известный символ Голливуда — складное кресло, на полотняной спинке которого большими черными буквами было выписано «МИСС ДИТРИХ», — воплощение привилегий, персональное кресло, на котором не полагалось сидеть никому другому. Еще одно из всеми принятых и строго соблюдаемых правил.
В то первое утро съемок «Песни песней» мать обнаружила пропажу одного жизненно необходимого предмета — своего зеркала. Мамулян тихо подошел к ней поздороваться. Думаю, что ему удалось сказать лишь «Доброе…».
— Мистер Мамулян, где мое зеркало?
Мамулян повернулся на своих начищенных до блеска каблуках; тут же рядом возник помреж.
— Зеркало мисс Дитрих, где оно?
— Зеркало мисс Дитрих? Боюсь, что не знаю… сэр!
— НАЙДИТЕ ЕГО немедленно… пожалуйста.
Услышав столь непривычное здесь «пожалуйста», мать слегка изогнула бровь, но ничего не сказала. Внезапно раздался страшный грохот, и огромное, в человеческий рост, зеркало Дитрих, установленное на особой тележке, въехало на площадку. Я взглянула на Мамуляна и поняла по его лицу, что он думал, будто мы искали обычное ручное зеркало, а не этого мастодонта, тянущего за собой соединительную коробку и толстые провода.
Электрики включили зеркало и, следуя указаниям матери, установили его так, чтобы она, стоя в своей позиции на съемочной площадке, могла видеть себя точно так же, как ее видит камера. Мамулян и Виктор Милнер, оператор, смотрели как зачарованные. Ей хватило нескольких секунд, чтобы поймать точный угол и позицию первой съемки. В тот день мы пережили несколько памятных моментов. Ко времени пятого дубля она поняла: что-то неладно. Мамулян не реагировал ни на одну ее реплику. На шестом дубле она еле дождалась сигнала к съемке, протянула руку вверх, к подвешенному микрофону, подтянула микрофонный журавль ко рту и на максимальном усилении выдохнула, выплеснула свое горе: «Джо, где ты?» Ее вопль души долетел до самых отдаленных уголков этой необъятной площадки. Потрясенная съемочная группа затаила дыхание; Нелли, Дот и я вообще перестали дышать. Все глаза сошлись на Мамуляне. Камера продолжала снимать.
Режиссер спокойно сказал: «Стоп». Затем: «Попробуем еще раз, хорошо?» Все перевели дух. Позже подошел звукооператор, но не к режиссеру, как она привыкла, а прямо к ней.
— Марлен, можно в этой последней фразе побольше голоса? Немного погромче?
Она застыла на месте. В отсутствие фон Штернберга Дитрих внезапно стала доступной. Поначалу это ей очень не понравилось, но постепенно новое чувство товарищества стало даже доставлять ей удовольствие. В поздних фильмах она вообще стала «своей в доску», была с бригадой запанибрата, выделяла отдельных фаворитов, но все равно всегда оставалась эдакой «хозяйкой поместья». Ей так никогда и не удалось воспринять легкость и естественность американки.
Она снова отыграла сцену, усилив голос — слегка. Когда Мамулян крикнул: «Стоп — снято», на ее изумленном лице бушевало море эмоций. Она сошла с площадки и тихо обратилась к нему в мягких полутонах:
— Мистер Мамулян, я могу сыграть это и получше.
— Зачем, Марлен? Это было идеально. Давайте прервемся на обед.
Мы отъехали обратно в гримерную в тишине; никто не осмеливался произнести хоть слово. Человек из отдела рекламы, назначенный на «Песнь песней», ждал перед дверью и, не спрося разрешения, прошел за нами внутрь. Он объявил, что только что переключил звонок от Луэллы Парсонс прямо на личную линию моей матери. Как раз когда он сообщал Дитрих об этом святотатстве, зазвонил телефон; он взял трубку, признал в говорившей светскую хроникершу, заверил ее, что «Марле-е-ен» на месте и прямо умирает от желания поговорить с ней, и сунул трубку прямо под нос шокированной матери.
Она оказалась в ловушке. Бросать трубку перед носом самой могущественной голливудской хроникерши было не принято. Много лет спустя она научилась мстить, и делала это регулярно и с удовольствием, но не сейчас. Сейчас она пыталась побороть свою ярость; фразы выходили какие-то очень немецкие:
— Да, сегодня был очень приятный первый день. Да, мистер Мамулян очарователен и также очень талантлив. Да, я ожидаю дальнейшей работы с мистером Ахерном. Да, это должен быть интересный фильм. Но сейчас у меня только один час на обед и грим, пожалуйста, извините меня. Сейчас я должна попрощаться и повесить трубку.
Она едва не расколотила трубкой аппарат.
— Вот так, Марле-ен. Коротко — но здорово! Так; в пять вечера у нас здесь будет интервью, и приедут фотографы. Это из Photoplay, здорово, а? Просто наденьте шикарный халат, понимаете, как если бы они вас просто застали отдыхающей. И дайте ножку, так, чуть-чуть!
— Мистер Мамулян этого никогда не допустит, — сказала она как бы про себя.
Она ошибается, Мамулян это уже одобрил, сказали ей.
Она аккуратно выбрала из зеркальной коробочки сигарету, прикурила от хрустальной настольной зажигалки, игнорируя огонек, услужливо протянутый к ней галантной «Рекламой», выдохнула дым; затем очень тщательно и отчетливо произнесла в адрес его, его отдела, студии Paramount и самого Господа Бога нижеследующее:
— Мисс Дитрих поступит в ваше распоряжение к шести часам, не ранее. На мисс Дитрих будет надето то, что она сама считает подходящим. Мисс Дитрих не будет обсуждать мистера фон Штернберга. Мисс Дитрих будет отвечать только на вопросы, имеющие отношение к этой картине. Мисс Дитрих будет давать интервью только до тех пор, пока она будет считать, что оно имеет значение для фильма. Никаких вопросов о ее личной жизни. Вы закончите интервью — вежливо — ровно в шесть тридцать!
— Но… Мисс…
Она окатила его своим знаменитым ледяным взглядом. Она еще не закончила с ним и с целым миром — пока.
— После этого… ничего!.. больше не будет устроено, запланировано или решено без моего предварительного разрешения!.. теперь… идите… на свой обед!
Нелли практически пришлось вывести его из гримерной. Фон Штернберг бросил ее на съедение волкам? Пусть будет так! В этот первый день первого фильма без его защиты Дитрих решила, что будет защищать Марлен Дитрих — сама! Никто не мог сделать этого лучше — и никогда не сделал».
Обложка книги Марии Ривы «Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная её дочерью»